Нет, она ни на что не жалуется. Это мадам Ревекка, кажется, не очень довольна. Думала, что Даня нашел что-нибудь получше? Спросила бы у Марка, прежде чем грозить ему. Правда, там, в гетто, и для нее главным было — вырваться. А уж куда — казалось неважным. Это теперь, когда страх немножко отпустил, сильнее мучает холод и голод. Снега они едят больше, чем хлеба… Правда, и снега Даня дает мало, чтобы окончательно не замерзли. А у мадам Ревекки к тому же застарелый ревматизм. Что и говорить, плохо ей.
Даню перед войной тоже мучил ревматизм. Теперь, говорит, забыл о нем. А что другое он может сказать?
Между прочим, в том, что здесь нельзя разговаривать, есть и польза, — Виктор не отчитал Марка за мадам Ревекку. Наговорили бы друг другу бог знает что. А вообще Марк, если уж на самом деле никак было от нее не отвязаться, мог бы ей все рассказать на два дня позже, когда Нойма уже была здесь.
Но что толку сердиться? Марка все равно не переделаешь. Никого не переделаешь, особенно если человек сам этого не хочет. Был бы немного ласковей с Нойменькой, они с Даней на остальное закрыли бы глаза.
И на мадам Ревекку не надо сердиться. Чего человек не сделает, чтобы спастись. Может, она только пугала Марка?
Даня говорит, что за ее порядочность он бы не поручился. К сожалению, он прав. Видела же, что они с себя последнее снимают. Виктор остался без теплого свитера, Алина отдала вязаную юбку, Нойменька отпорола меховой воротник от пальто. Хорошо, что за него и хлеба дали, и два больших куска гречишника, и восемь брюквин.
Дай Бог их спасительнице здоровья. Добрая она, эта женщина. Очень добрая. Не всякая бы стала из-за них, совсем ей чужих людей, так рисковать. Увидеть бы ее, сказать, что если у каждого из них еще осталось что-то в исстрадавшейся душе, так это благодарность. И что они понимают, как ей страшно.
А ведь даже не знают, как ее зовут. Даня не говорит. В самый первый вечер, еще в гетто, когда он рассказал, что, кажется, нашел женщину, которая, может быть, поможет им спрятаться, не назвал ее имени. И потом, когда волновались, что она так долго не дает ответа, и даже когда наконец пришел с доброй вестью, что она согласилась, и повторял ее объяснения, как найти этот почти заваленный лаз, все равно говорил только: «Эта женщина предупредила» или: «Наша спасительница сказала».
Он прав. Зачем им знать, как ее зовут? Если немцы, не дай Бог, их здесь обнаружат и начнут допытываться, кто их сюда пустил, кто приносил еду, и еще хуже — если у нее на глазах будут избивать Яника, Нойму, Даню, а она будет знать имя, то может не выдержать.
Не надо думать, что их найдут. Подвал под развалинами. Жильцы соседних домов, которые его тогда разграбили, давно о нем забыли, а немцам и в голову не придет, что под горой руин могут быть живые люди.
Все-таки надо было вчера уговорить Даню, чтобы вынес в тайник ее кофту. Пусть бы мало за нее, старенькую, дали, но что-нибудь ведь лучше, чем совсем ничего…
Обидно, что за медальон Алины так мало получили. Ладно, хлеба три буханки, но на горох-то могли бы побольше расщедриться. Эта женщина, пусть Бог ее вознаградит за ее доброе сердце, горох отваривает и еще в тряпку укутывает, чтобы не замерз. И если его было бы побольше… Даня очень расстроился, когда внес узелок с горохом и увидел, что он перевязан крест-накрест, значит — все, она принесла последнее. Виктор тут же снял теплый свитер, чтобы Даня его сразу отнес.
А пальто ведь летнее. Когда выгоняли из дому, до того торопили, что Виктор схватил с вешалки первое попавшееся. К несчастью, попалось самое тонкое.
Считается, что родители заботятся даже о взрослых детях больше, чем дети о них. О своих она этого сказать не может. Когда Даня разделил последние, полученные за свитер Виктора, картофелины и она хотела снять с себя кофточку, а сам он — шерстяную безрукавку, дети не дали. Нойменька стала отпарывать с пальто меховой воротник.
Нехорошо это — быть рядом с человеком, разговаривать с ним и думать о нем плохо. Но как мадам Ревекка могла смотреть, что они на этом морозе снимают с себя теплые вещи, и пожалеть побрякушку, эту сережку, такую ненужную, особенно здесь. Ведь сама тоже мать. И не знает, что с собственной дочкой и внуками. Уехали перед самой войной погостить у другой бабушки, матери зятя, и застряли у нее. А там тоже немцы.
Марк, видно, знал, что у мадам Ревекки есть эта сережка. Уж очень сердито он тогда, поняв, что Даня раздает уже последние брюквины, что-то шептал ей. Чуть ли не шипел. Зато, когда мадам Ревекка гордо протянула Дане сережку, был очень доволен. Всем своим видом показывал, что это его заслуга.
Выходит, и плохой характер может пригодиться.
Жаль только, что сережка одна, труднее выменять, уже третью ночь в тайнике ничего нет. Но если раньше, в гетто, мадам Ревекка выменяла одну, надо надеяться, что и на эту найдется охотник. Из этой сережки можно сделать колечко. Камушек, конечно, настоящий.
Нет, не только потому трудно выменять эту сережку, что она одна, а потому, что и литовцам и полякам теперь не до украшений. Правда, они еще живут в своих домах и спят на своих кроватях, но все равно не очень спокойно: и в Германию могут вывезти, и просто так забрать, бог знает в чем обвинить. Много разных опасностей теперь подстерегает людей. Единственные, кому, должно быть, не страшно, это те, кто служит у немцев и сам наводит на других страх. Но им и покупать не надо, — сами берут. Сколько всего награбили. В первые дни под видом обысков. А сколько осталось в еврейских домах, когда людей угнали в гетто. И даже самое последнее им достается. Уже там, в лесу…