А что Янику подложить под голову? Он оглянулся, словно ища что-нибудь подходящее. Ничего, кроме темной пустоты, не было. Придется рюкзак. Тот самый рюкзак, в котором Виктор его принесет.
Вдруг стало неспокойно. Почему их так долго нет?
Виктор, наверно, еще не вышел из гетто. В ночную смену бригады выходят поздно, только чтобы успеть до комендантского часа. А усыпят они Яника перед самым выходом.
Зив разглаживал закоченевшими руками одеяльце. Скорее бы малыш уже был здесь. Спящий. Конечно, спящий. Этой дозы люминала должно хватить. Зелинскис даже переспросил, не ослышался ли он, на самом деле такая маленькая доза? А вообще старик — кремень. Даже виду не подал, что удивлен его появлением. Будто ничего особенного в этом нет. Правда, к счастью, в это время в аптеке никого не было. Только когда подал порошок и забормотал, что платить не надо, такой пустяк, — немного смущался. И то сразу перешел на деловой тон: не нужно ли еще чего-нибудь. От простуды, или, может, желудок беспокоит? Нет, спасибо. (От голодных спазмов, кажется, лекарств нет.) И не простужаются они теперь почему-то. Но здесь… Зив опять посмотрел на заиндевевшую стену. Надо надеяться, что когда они тут будут все, от их дыхания иней оттает… Если они сами не заиндевеют…
Скорее бы все были тут… Сколько еще вечеров придется так ждать. Сегодня — Виктора с Яником. Завтра — Алину. Именно Алину. Так решила Аннушка. «У Яника должна быть мама». Конечно, должна, кто спорит. После Алины из гетто выйдет Нойма. Марк, конечно, ждал, что она предложит сначала выйти ему. Но сам попросить все-таки постеснялся.
Да, виноваты они с Аннушкой, очень виноваты перед дочерью, что не отговорили ее выходить за него. Видели же, что за человек, а не решились. Извечный родительский страх, чтобы дочь «не засиделась». Тем более что Нойме на самом деле уже было пора замуж. Потому и сама так потянулась к Марку: когда сердце готово полюбить, глаза не все видят… И при ее умении сочувствовать, понимать, оправдывать любого, а тут человек столько пережил. Бежал из захваченной Гитлером Польши, скитался. Да еще один, — родители не смогли уйти вместе с ним.
Многие в ту осень приютили у себя беженцев из Польши. Аннушка с Ноймой очень старались, чтобы Марк не чувствовал себя ни одиноким, ни чужим, ни, тем более, в тягость. Видно, перестарались… Что уж теперь думать об этом. Нойма его любит. Именно поэтому может предложить ему выйти из гетто до нее. Ей и в большом и в малом — только бы другому было хорошо. В маму пошла. Сколько он Аннушку ни умолял прийти сюда вслед за Ноймой, а мужчины — Марк и Борис — пусть после нее, заупрямилась. Он даже пробовал шутить: «Не знал я, что ты у нас капитан. Он тоже покидает тонущий корабль последним». Правда, если бы Моника не поставила условие, чтобы первым пришел он, то сам был бы этим капитаном. Но он — другое дело…
А все-таки Виктору уже пора быть здесь. Ведь договорились, что не с самой последней бригадой выйдет.
Он опять стал разглаживать одеяльце. Виктор принесет Яника. Принесет. Они его сюда положат, накроют этим одеяльцем… А страшные мысли лезут в голову оттого, что он один. Без Аннушки и детей ему всегда не по себе. Даже когда был молодым, когда то, что творится сейчас, и присниться не могло бы, он все равно без Аннушки и детей «тускнел».
За всю их жизнь только однажды разлучились надолго. Когда он во второй раз ездил в Германию. Профессор Фанзен пригласил временно поработать в его клинике. А это значило, что, несмотря на собственный опыт, он сможет поработать в одной из лучших в Европе клиник. Аннушка ехать не соглашалась. Понимала, что одному ему там будет пусто, но не с кем оставить детей. Не доверяла их, уже почти взрослых, даже собственной матери. Правда, была еще одна причина, из-за которой он особенно и уговаривать не мог, — жизнь там вдвоем была бы не по карману…
Очень он тогда тосковал по ним — по Аннушке, детям. Казалось, то, что тогда творилось, вернее, начинало в Германии твориться, должно было вытеснить все остальное. А получилось наоборот — беспокойство только усиливало тоску по дому.
Да, тревожно тогда было на душе. Хотя в те первые дни он еще не представлял себе, к чему приведет вакханалия штурмовиков, что Гитлер настолько окрепнет, захватит пол-Европы и придет сюда. Волновала только судьба Германии. И казалось странным, что ни коллеги в клинике, ни прежние знакомые по университету словно не придают значения тому, что происходит. Губерт, с которым он поделился своим беспокойством, махнул рукой: «Кватш!» — ерунда. Просто кучка излишне энергичных индивидуумов дает выход избытку своей активности. Микаэль пожал плечами — не до государственных проблем: четверо детей, безработный тесть, и сам каждый день может остаться без работы… Да, слишком многим тогда было не до «государственных проблем»… Зато Иоахим, этот когда-то корректный и, казалось, дружелюбный Иоахим, довольно резко спросил, отчего это он, иностранец, так печется о судьбе чужой ему Германии? И с того дня перестал здороваться. Единственный, кто искренне переживал и даже вызвался «побыть гидом в лабиринте нынешней ситуации», был Руди. Но однажды утром он в клинику не пришел. И странно, никто, по крайней мере, вслух, не удивился. «Тактично» не заметили и говорили друг с другом только по делу.
С того дня он тоже перестал делиться своей тревогой. Вне клиники вообще ни с кем не общался. Вечерами бродил по улицам. Не по респектабельной Унтер ден Линден, а по обычным, даже по окраинам. Заходил в кафе, в пивные, чтобы услышать разговоры, понять настроения. Но оттого, что слышал, становилось еще беспокойнее. Он уходил и снова бродил по улицам. Очень хотелось вернуть себе прежний город, Берлин студенческих лет, нелегких, полуголодных, зато во всем остальном безмятежных…