Не исключено, что он знает не одну Нойму, а всю их семью. И Виктора, и ее. И ее тоже может увидеть на улице, в очереди у магазина или с Пранукасом.
На прошлой неделе какой-то мужчина, когда она шла с базара, очень пристально посмотрел на нее.
Но ведь не остановил. И следом не пошел. Ей могло показаться.
Почему Нойма убирала улицу днем? Ведь должна была по утрам, еще затемно. И вечером.
Значит, иначе было нельзя.
Не может этого быть — что Ноймы нет. Она есть! И сейчас думает о ней. Тех, кого задерживают в городе, уводят в тюрьму. Из гетто иногда тоже уводят в тюрьму. Во время больших акций, когда последних уже не успевают до рассвета доставить в лес. Оставляют в тюремном дворе. И сидят они на промокших в снегу узлах до следующей ночи. Всего на один день продлена им жизнь. И люди знают, что он последний.
Вдруг опять закружилась голова! Стены, углы словно куда-то поплыли. И ее саму куда-то унесло.
Она вцепилась в край кроватки. Сейчас пройдет. Должно пройти. И тошнота отступит. Скоро… уже скоро…
Вот… Стены больше не уплывают. И ее никуда не уносит. Будто все это нахлынуло только для того, чтобы напомнить…
Но она же помнит! Все время помнит. И больше не придумывает, как в первые дни, других причин — что это от нервного перенапряжения или что это реакция на пережитое в гетто и в подвале, от недоедания. Перестала себя обманывать. Больше сомнений не было — она беременна.
Господи, что делать? Что?.. Где Яник — она не знает. Искать его больше нельзя. Как только станет заметно, что она беременна, хозяйка ее сразу уволит. Куда она денется?
В гетто вернуться нельзя, — по приказу гебитскомиссара «беременные женщины подлежат немедленной ликвидации». В подвале она на картофельных очистках и снеге долго не выдержит. Да и замерзнет. Стефа давно, в самом начале, отказалась ее принять. Куда деться?
Все-таки надо было рискнуть — пойти в свою клинику, попросить кого-нибудь из коллег о медицинском вмешательстве. Они должны понять.
Нет, нельзя. В клинике всегда полно людей. А на лестнице обязательно встретила бы кого-нибудь из дородового отделения. Или из хирургии. И кто-то не только удивился бы ее появлению. Она бы и до своего кабинета не дошла. И не мог бы ей никто помочь. Да и поздно. Что же делать?..
В воскресенье встать рядом с Феликсом, шепнуть, чтобы он опять пришел на лютеранское кладбище, а там сказать ему, что в ту, единственную ночь у них они с Виктором на миг забыли о войне, немцах, своем положении.
Нельзя еще и это взваливать на Феликса.
Но сама, без него и Марии, она же ничего, совсем ничего не может сделать.
Да и они вряд ли смогут ей помочь.
Через две-три недели уже будет заметно. Хозяйка ее прогонит. Что с ней будет?
Яник останется один. Нет, Виктор его разыщет. После войны он спросит у воспитательницы, где их сын.
Тогда опять можно будет жить в своих домах, ходить по улицам. И женщины опять будут без страха, с радостью ожидать рождения ребенка.
А она?..
Ей осталось быть тут, пусть в чужом, но все же в доме, всего две недели. Четырнадцать дней. И четырнадцать таких же, как эта, ночей.
Виктор начал беспокоиться. Сквозь щели в ставнях уже пробивается дневной свет, а хозяин дверь не отпирает. И сам к нему не заходит.
В доме встали еще затемно. Сперва женщина кому-то долго и сердито за что-то выговаривала. Но слов было не разобрать. Потом она загремела ведрами и вышла. Судя по времени, подоить корову. Вскоре вышел и мужчина. Когда он вернулся, на крыльце тяжело топал, сбивая снег. Но сюда он не зашел и дверь не отпер. Детских голосов не слышно. По всей вероятности, хозяева живут вдвоем.
Это не имеет значения. И тревожиться нет никаких оснований. Вполне естественно, что, прежде чем принять его в свою среду, то есть в какую-то свою организацию или группу, они должны проверить, кто он. Ничего удивительного нет и в том, что человек, который вел его сюда (видно, сам хозяин дома), сперва убедился, что у него нет оружия, и, несмотря на то, что ночь была безлунная, завязал ему глаза. Люди, которые выступают против оккупантов, вынуждены проявлять крайнюю осторожность, иначе к ним может затесаться провокатор. Правда, его, убежавшего из гетто, подозревать в пособничестве палачам своего народа, по меньшей мере, бессмысленно. Но, во-первых, провокатор тоже может выдать себя за беглеца из гетто, во-вторых, откуда известно, что он беглец из гетто? За всю дорогу тот старик не задал ни одного вопроса. И сам ничего не говорил. А теперь он не отпирает дверь и не заходит сюда потому, что, по всей видимости, он — всего лишь посредник и ждет старшего.
Если тот окажется местным жителем, он знает обоих братьев Лозинских. Возможно, знает он и о том, при каких обстоятельствах младший из братьев упал и сломал ногу. Он не может не помнить тот Первомай тридцать восьмого, когда на самом высоком дереве развевался красный флаг. Единственное, чего никто не знал, — лечил Лозинского некий доктор Зив.
Нет, не будет он напоминать об этом. Зачем? Ему и так поверят.
А о Марке он расскажет. Безусловно, у них есть свои люди и в городе. Смогут ли они что-нибудь разузнать о Марке? Хотя вести вряд ли будут добрыми. Если бы ему удалось убежать от полицаев, то за те четыре ночи, что он ждал его в кузнице, Марк бы появился. Как называется деревня, он знает, фамилию братьев — тоже. Дорога идет мимо кузницы, и больше ему не у кого было бы узнать, где свернуть к Кельмине.
Мама считает, что он «безжалостно трезвый человек». Алина тоже. Они правы. Он никогда не любил строить иллюзии. Теперь тем более нечего себя успокаивать нереальными надеждами.