Воспитательница молчала. Потом все же решилась на тихое: «Ее забрали…»
Интересоваться подробностями ареста какой-то дворничихи действительно было нельзя. И расспрашивать только об одном ребенке инспектору не положено. Тем более что неизвестно, как Яник там записан, какую фамилию директор ему придумал. В самом деле, оставалось только самому походить по приюту.
Желание санитарного инспектора осмотреть все помещения приюта не должно было показаться подозрительным — для того инспектора и приходят. И Яника он, как уверяет, искал незаметно. А если бы Яник его узнал и, забыв все запреты, бросился к нему, он объяснил бы, что ребенок обознался, принял его за кого-то другого. Или сочинил бы какую-нибудь другую версию. Это у Феликса получается.
Ей бы хоть немножко таких способностей, умения, когда надо, неправду излагать как правду. Тогда не было бы все время страшно: хозяйка, кажется, что-то заподозрила, кажется, начинает догадываться.
Если бы догадывалась — давно бы выгнала. Нет, эти полтора месяца, до позапрошлого воскресенья, когда Нойма не пришла с Яником в костел, хозяйка ничего не подозревала. А вот теперь, особенно в последние дни, неспроста так пытливо всматривается в нее. «Что это ты, Марта, ходишь такая кислая, будто тебя из петли вынули?» Она объяснила тем, что ноет зуб. Второй раз не поверит. А если еще Пранукас пожалуется, что она уже дважды на него прикрикнула… не пожалуется. Он уже, наверно, забыл. Дети быстро такое забывают. Она же сразу спохватилась, стала играть с ним. Даже сумела чем-то рассмешить его.
Пусть смеется. Ребенок не виноват. И хорошо, что он не может догадаться, почему ее так полоснул по сердцу его смех. И почему, натянув ему на ножку один чулочек, она вдруг отвернулась и второй велела надеть самому. Почему вечером, когда выкупала и завернула в теплую простыню, так трудно было взять его на руки, отнести в кроватку. А когда взяла, долго не отпускала. Уткнулась в его тельце и стояла, стояла, вдыхая запах ребенка. Только когда он захныкал, опомнилась. Поспешно уложила его, укутала, и теперь вот сидит у кроватки. Если хозяйка проснется и войдет, она скажет, что Пранукас сильно кашлял, она решила покараулить, чтобы не раскрылся. Это же почти правда.
Нет, Пранукас не пожалуется. Не на что ему жаловаться.
Господи, знать бы только, что с Яником, тогда тоску по нем она сумела бы скрыть.
И тревогу бы скрыла. Как Феликс сказал — хоть одеревеней, хоть окаменей, но не выдай себя.
Не может она окаменеть! Да и он ведь только делает вид, что спокоен. Сам признался: когда понял, что Яника среди приютских детей нет, а в малышовой спальне увидел пустую кроватку, чуть не забыл, что он санитарный инспектор.
Хорошо, что воспитательница ничего не заметила. Правда, Феликс уверяет, что и нечего было замечать. Наоборот, это он уловил, что она вдруг заволновалась. И нарочно, чтобы проверить, не показалось ли ему это, не спускал с кроватки глаз. Смотрел на свернутый в ногах тощий сенничек, на голые неструганые доски.
Будь она там вместо Феликса, наверно, выдала бы себя. И ничего, кроме этой пустой кроватки, не видела бы. И уж, конечно, спросила бы, где мальчик, который на этой кроватке спал. А Феликс от вопроса удержался. Уверяет, что и удерживаться не пришлось, заранее понимал, что воспитательница правды не скажет. Если бы с Яником случилось что-нибудь привычное: заболел и его увезли в больницу или кто-то взял на воспитание, и уж тем более, если бы Яника увели немцы, воспитательница не стала бы этого скрывать. Про Нойму хоть замявшись и неохотно, но сказала же правду. А тут она так заволновалась, что он обратил на эту кроватку внимание. Она явно поспешила опередить его вопрос. Стала жаловаться на то, что одеяльца очень старые, что дети мерзнут, что топить они могут себе позволить всего по четыре полена в день и даже при такой экономии до весны дров не хватит. Сетовала, что дети голодные, что трудно поддерживать чистоту. Но на то, что немцы забирают приютских детей, даже не намекнула. Значит, не забрали Яника вместе с Ноймой. И воспитательница так старалась «заговорить ему зубы» и поскорее увести его из этой спаленки потому, что куда-то дела Яника. Спрятала.
Когда Феликс рассказывал, казалось, что все это правда, воспитательница на самом деле перепрятала Яника. Директор ведь предупреждал, что еще один человек в приюте будет знать о Янике и Нойме правду. Но теперь, чем больше она об этом думает… Почему Феликс так легко сделал потом другой вывод, что не воспитательница спрятала Яника, а повариха.
Странно. Когда она узнала, что повариха тоже исчезла, должна была обрадоваться, ведь опять появилась надежда, а почему-то…
Нет, нет! Она надеется. Конечно же, надеется.
Если бы Феликс мог воспитательнице признаться, что никакой он не санитарный инспектор, и спросить напрямик…
Не мог. Ни признаться, ни спросить. Правды бы все равно не узнал, только напугал бы ее. А перепуганный человек может натворить столько бед!
Феликс все делал правильно. Правильно, что не спросил. И что «продолжал осмотр» — правильно. Правда, говорит, смотреть нечего было: кладовки пустые, а прачечная — одно название. Котел не топился, на стенах плесень. Только в углу горка детского белья. Воспитательница объяснила — стирать будут, когда наберется ведерко золы, потому что мыла нет.
В гетто она тоже стирала золой.
Не надо. О гетто вспоминать не надо…
Но там они еще были все вместе. Яник, Виктор, мама Аннушка, папа Даня, Нойма, Борис. Даже Марк стал своим. Виктор его не любит. Его, конечно, не за что любить. И нелегко там Виктору будет с ним. Но, может быть, и Марк хоть немного изменится? Ведь время и обстоятельства меняют человека, тем более такое время и такие обстоятельства.