— Но вы признались, что этого Пригульного ударили замком?
— Признался. Только Пригульный, чтобы героем себя изобразить, присочинил много. Что я на него с топором кинулся, чуть руку не отрубил. Даже что душил его.
— Вам надо было настаивать на том, что, раз вы признаетесь, что ударили его замком…
— То мне должны верить? Объяснял. Даже предложил им пойти в лавку и самим убедиться, что там и топора-то нет. Что он в дровяном сарае, во дворе.
— Не пошли?
— Нет. Зачем им моя правда? Того, что поднял руку на их человека, достаточно. Так что, объясняй не объясняй, конец один.
— И все же напрасно вы сдались.
— Может быть. Но с другой стороны, раз все равно не верят, чего напрасно объяснять. И еще… Вы сейчас подумаете — совсем спятил старик. Как вам объяснить? Утешился я этим, что перестал оправдываться. Или, должно быть, как-то иначе это называется?
— Что именно называется иначе?
— То, что я думал. Что вот, мол, сижу я, немолодой уже человек, все-таки шестьдесят три года на свете прожито, против эдакого молодого здоровяка в форме. Ему бы мешки на мельнице таскать, а не в кабинете важную особу из себя корчить. И ведь еще пистолет для моего устрашения на стол выложил и портрет вседозволяющего фюрера за спиной повесил, а я, вот, говорю ему, что стукнул такого, как он. Пусть всего-то старым дверным замком, но все равно стукнул.
— Невеликое, знаете ли, утешение, если за это надо заплатить жизнью.
— Утешение, вы правы, невеликое…
Итак, допрашивает какой-то здоровый детина. Для устрашения кладет рядом с собой на стол пистолет. Но стрелять он в кабинете не будет. Там могут только бить. Сам он бить, хоть и здоровяк, не станет — не по чину. Прикажет другому. А тот рад будет стараться.
Все равно — никаких признаний! Он — Збигнев Витульский. Этому здоровяк, или кто там еще будет, поверит. Потому что он действительно не похож на еврея. В гетто ему даже завидовали. «Достать бы вам, Марк, документы и вполне можете сойти за арийца». Только тесть со своими вечными шуточками портил настроение. «Вы-то, может, и не похожи на еврея, зато все евреи похожи на вас». Чем острить, лучше послушался бы его совета не выходить из подвала.
А Виктор еще больший умник! «Мы с тобой даже права не имеем тут сидеть». Как же, очень немцы почувствуют, что Виктор Зив, видите ли, воюет с ними. Раз уж такой храбрый, то, чем драпать, схватился бы с этими тремя полицейскими. Так нет же, дал деру. И теперь шагает себе по лесу. Чего доброго, уже дошел до той злосчастной деревни и сидит у своего флаговешателя в безопасности и тепле. А он вот — в полиции. И никто ему не поверит, что он не стрелял в этого Стаську. И что он Збигнев Витульский, могут не поверить.
Только без паники. И лежать нельзя. Лежа все кажется страшнее.
— Так и не поспали?
— Нет.
Ладно, пусть говорит. Пусть спрашивает. Только не эта тишина!
Когда надо, слова от него не дождешься. Придется самому что-нибудь сказать. — Но вы ведь тоже не спите.
— Перед вечным сном, знаете, на обычный времени жалко.
Дождался!
— …Священника, видно, не дадут. Так я хоть перед самим собой исповедуюсь. Больших грехов, вроде, не совершил, а малые, наверно, были. То ненароком обидишь кого, то, может, бывал несправедлив. За шестьдесят три года трудно не совершить ошибки. Как говорится: «Кто без греха?»
— Зачем думать об этом?
— Обыкновенная исповедь, она ведь для того, чтобы и грех с души снять, и исправиться. А такая вот, последняя, исповедь, когда исправляться уже некогда…
Кажется, сюда идут…
— Зачем встаете? Может, еще не за вами, а кого-нибудь третьего к нам ведут.
Неужели Виктора поймали? Тогда это гибель. Верная гибель!
Засов со скрипом отодвинулся.
— Антон Ожеховский!
— Извините, если я вам что-нибудь не так сказал.
— Все так. Так.
Знает, куда ведут, а спокоен. Сам идет.
— А ты что, большевик, пинка в задницу ждешь?
Живей, не то… И тряпку эту скинь! Оставь здесь.
Стаскивают, сволочи! Он же замерзнет в одной рубахе.
— Марш наверх!
Во дворе светло. Это от снега. Небо темное, еще не рассвело. А старик, оказывается, вовсе не сутулый. Даже высокий. Но руки солдату, чтобы тот их связал, сам протянул.
— И ты, большевик! Руки давай!
— Зачем? Меня задержали по недоразумению.
— Сейчас так объясню, что и понять не успеешь.
Руки ему нарочно связывают, чтобы старик видел — обоим одинаково, и не паниковал.
— Теперь — вперед, а за воротами — налево!
Улица пуста. Потому что еще не рассвело.
Ведут их вместе, как видно, нарочно. Пусть старик думает, что и его еще — на допрос.
Почему старик так странно поглядывает на него? Все-таки подозревает, что он — не поляк? Плохо, что они идут рядом и старик видит его в профиль, — более заметна горбинка носа. Надо делать вид, что он этих взглядов не замечает. И какие-то догадки к нему не имеют никакого отношения. Он спокоен.
Покосившаяся створка! Да, это та самая, которую он видел, когда лежал в санях. И те же два чердачных оконца на крыше. И в заборе не хватает доски. Значит, его ведут той же дорогой.
Но что это значит? Скорей всего — ничего. Совпадение. Только совпадение.
Что там старик шепчет? Слава богу, не ему. Видно, опять исповедуется самому себе. Глупости все это — исповеди, отпущение грехов. Все равно, даже на исповеди никто не бывает до конца откровенен. А исповедь перед смертью — вовсе варварство. Человеку дают понять, да что понять — ему почти впрямую говорят, что он умирает.
Не надо об этом! Сейчас не надо. Пусть себе старик исповедуется, пусть сам себе грехи отпускает, какое ему до этого дело?