Виктору старик, видите ли, понравился. Чем? Но разве он скажет. Мы же не любим лишних слов. И никогда не ошибаемся. А старик оттого кажется хорошим, что ему хорошо живется, — сидит в тепле, за себя спокоен. Попробовал бы так вот, уже полночи тащиться по этому чертову снегу и бояться, что каждое мгновенье может появиться патруль, а спрятаться в этой сплошной белизне негде. Посмотреть бы тогда, какой у него был бы вид. Уж, во всяком случае, благообразие мигом сдул бы этот проклятый ветер.
Нельзя было ему верить. Где деревня? Они уже прошли четыре километра, нет, больше четырех. Не стоят деревни так близко к железной дороге. И поворота, сколько уж они идут, не было.
Еще не известно, найдет ли Виктор своего знакомого. И какой это знакомый? Давний пациент. Очень давний. Это было еще до прихода Советов. Местные радетели за чужое счастье то листовки на стены клеили, то красный флаг норовили повесить куда-нибудь повыше. Ну, сорвался такой радетель с дерева, сломал ногу. Ну, возили к нему Виктора, тот вправил ему ногу и что-то там еще сделал. Не проболтался. Тоже мне заслуга! На то и врач, чтобы не болтать. Почему он думает, что этот флаговешатель его запомнил? Потому что человек не забывает сделанного ему добра? Еще как забывает!
Хорошо хоть, что его фамилия и название деревни остались у Виктора в памяти. Мог бы, если уж такой умный, и дорогу запомнить. Не надо было бы спрашивать и доверяться какому-то случайному старикашке.
Не найдут они, если даже доберутся до деревни, этого бывшего пациента. Или его брата, который Виктора возил. Если только успели, ушли с Красной Армией. А если остались, то немцы их, наверно, первыми схватили. Таких сразу забирали. Раз были коммунистами еще до прихода Советов, когда за это сажали в тюрьму, то уж при советской власти, конечно, стали какими-нибудь председателями или уполномоченными, и теперь их за это — на виселицу.
Он не пессимист. Просто, в отличие от Зивов, всегда трезво оценивает обстановку. И незачем ему, подобно тестю, постоянно помнить эти чертовы немецкие изречения. Видите ли: деньги потерял — ничего не потерял, бодрость потерял — все потерял. Правда, в последнее время эту «бодрость» сменил на «надежду». А откуда ее взять, надежду? Из криков Гитлера, что не должен остаться в живых ни один еврей?
Виктор тоже только вид делает, что спокоен. Не может человек в их положении быть спокойным. Но скажи ему это, будет недоволен. И тогда уж вовсе живого слова от него не добьешься. А приведись ему натерпеться столько страхов, сколько натерпелся он, его нелюбимый, видите ли, зять! Сам-то еще жил в тепле и спал на своей кровати, когда он уже бежал из захваченной Гитлером Польши. Между прочим, пока скитался, немало повидал и таких невозмутимых умников, и разных других оптимистов. Где они теперь, со своим показным спокойствием и уверениями, что в России Гитлер свернет себе шею. Пока другим сворачивает. Вместе с головой.
— Ложись! — Виктор вдруг грубо толкнул его.
Сам тоже бросился на землю. Сзади.
Надо сползти в кювет. Здесь же они на виду.
— Не шевелись!
Почему? Кого он увидел? Далеко?
Тихо. Значит, не патрульная дрезина, ее было бы слышно.
Кто-то едет по дороге! На санях! Чертов старик, послал кого-то им вдогонку.
Сани приближаются. Слышны мужские голоса… Кто там — немцы или полицейские? А он, наверно, издали виден. И Виктор виден. Все-таки надо было сползти в кювет.
Подъезжают!
— Тпррууу.
Слез, кажется, один. Надо задержать дыхание. Медведи, если не дышать, не трогают. Но над ним ведь стоит человек.
— Ну что, живые?
Это оттуда, от саней спрашивают. Голос хриплый.
— Вроде.
Полицейские!
— Отлично! Пригодятся большевички!
Что Виктор крикнул? Почему вскочил? Куда бежит?
— Стой! — Полицай погнался за Виктором. Сейчас этот, хриплый тоже побежит. Тогда и он бросится. Только в другую сторону, через насыпь.
Не бежит, дьявол. Подошел. Поставил свою тяжелую ногу ему на спину.
Стреляют! Это тот, который бежит за Виктором, стреляет. Опять! Зря Виктор побежал. Там же поле, открытое поле.
— Юстас, помоги Стасюку! — Хрипун еще кого-то посылает догонять Виктора. Значит, в санях был третий. Теперь они пустые. Если быстро вскочить, стегнуть лошадей, и попробовать убежать?..
— Куда! — Хрипун так надавил на спину, что чуть не сломал ребра.
Опять стреляют.
Все. Тихо. Попали они в Виктора. Еще бы — вдвоем стреляли в одного.
Не надо было бежать. Это только кажется, что лесок близко. Он далеко. И снег глубокий.
В него будут стрелять уже все трое. И через минуту станет так же тихо, как сейчас. Только его уже не будет.
Нет, он живой! Живой! И не собирается сам нарываться на пулю.
— Эй, большевик, поднимайся! И бегом, марш!
Нет, он не побежит. Не даст он им повода сказать, что «при попытке к бегству».
— Ты что, большевистская вошь, оглох? А ну, вставай!
Нельзя его раздражать. Надо подняться.
— Живей!
— Я не большевик. Я шел в деревню выменять…
— Еще слово — и умолкнешь навечно! Марш вперед!
Его не для этого ведут. Не для этого. Они хотят напугать его, показать мертвого Виктора, чтобы он понял бессмысленность попытки убежать. Он понимает.
Вдруг ему показалось, что в поле, у самого леса мелькнул кто-то. Нет, померещилось. Это не Виктор. Это не может быть Виктор, в него же стреляли.
— А ну, живей!
Он пойдет. Пойдет. Только черное пятно у леса опять приподнялось. Исчезло. Неужели? Нет, Виктор лежит там, в снегу…
— Стой! Два шага влево. Теперь ложись. Кому приказано? Мордой в снег!