В столовой забили часы. Он стал считать. Одиннадцать. Там, в подвале, сейчас греются ходьбой. И Алина шепчет Янику, что, когда папа вернется, он их уведет отсюда. В настоящую комнатку, только с закрытой дверью. Там тоже надо будет сидеть совсем тихо. Зато будет тепло.
— А ты еще раз подумай о приюте, — неожиданно напомнил Феликс.
Мария тоже оживилась.
— Сам видишь, другого выхода нет. Единственное, что можно попробовать, — и она вопросительно посмотрела на мужа, — попросить Унтулиса взять туда Нойму, чтобы Яник не был совсем один. Поварихой или хотя бы нянечкой. — Она угадала мелькнувшую у него мысль и поспешила объяснить: — Ты не обижайся, но Алину туда нельзя. Потому что Нойму Яник привык называть тетей, а маму так называть не сумеет.
Да, к сожалению, она права…
— Но чтобы Унтулис мог взять ее на работу, — напомнил Феликс, — ей тоже нужен документ.
Мария сникла.
— Ты же сказал Стефе, что для Алины документ раздобудешь. Попробуй достать еще один.
— Пока и одного нет, а ты уже про второй.
— …Мы с тобой у двух разных ксендзов попросим выписки из костельной книги о крещении. Объясним, что человек потерял метрику, а для того, чтобы получить другую, нужна выписка. Правда, надо знать, на какую фамилию, чтобы такая запись в книге все-таки была. И чтобы возраст подходил.
Феликс сидел, уже знакомо уставившись в пол.
— Но если ты придумал что-нибудь лучшее…
И тут он сказал:
— Для Алины тоже надо искать другое место. Стефа отказалась.
Феликс повторил всю ее, как он выразился, речь. Оказывается, Стефа заговорила с ним сразу же, как только они спустились по лестнице. Начала с того, что при муже Алины не решилась все объяснить, но они с Марией должны ее понять — не может она прятать у себя Алину. Это ведь то же самое, что шагнуть в толпу евреев, которых ведут на расстрел. Искренне вздохнула. Очень ей жалко Алину и вообще несправедливо это — убивать невинных людей. Но раз уж немцы вбили себе в голову такое — как пойти против? Они же такие страшные, тем более что все равно не поможет это, — ведь документы у Алины будут ненастоящие; да и кто поверит, что такого интеллигентного вида женщина — прислуга. А главное, что и с крашеными волосами ее узнают — тут Феликс немного запнулся, — …глаза слишком еврейские.
Вдруг мелькнуло в памяти, как его поразили, когда он впервые увидел Алину, ее глаза. Огромные, бархатистые, и он долго не мог определить, что в них такое необычное, почему так тянет смотреть в эти глаза. До сих пор тянет…
— Профессор, ты нас слышишь?
— Слышу.
— А по-моему, ты сейчас далековато отсюда.
— Извините.
— Мария подала хорошую мысль — поговорить с женой Норейки, со Станиславой, словом, с теми, кто сам не может помочь, но остался нормальным человеком. Вдруг они кого-нибудь найдут.
— Спасибо…
Оттого, что опять забрезжила надежда, он острей почувствовал томившее весь вечер чувство вины за то, что взвалил на них такое опасное, непосильное бремя. Стал им объяснять, что не имел права к ним приходить, но другого выхода у него, к сожалению, не было. В подвале больше оставаться нельзя. Холодно. Да и неизвестно, что случилось с женщиной, которая им оставляла в условленном месте еду. Они уже несколько дней ничего, кроме снега… — О картофельной шелухе он говорить не стал. Он чувствовал, что не надо ничего объяснять, они все понимают. Но говорил. Только когда увидел в глазах Марии слезы, умолк.
Мария быстро вытерла глаза.
— Пойду постелю тебе в детской.
Так и сказала: «В детской».
Лучше бы не стелила. Он остался бы на кухне. Здесь, как только лег, словно уплыл куда-то. Но всего на мгновенье. Сразу ворвалась мысль: на этом самом месте после «праведных трудов» отдыхает немецкий офицер.
Он пересел в кресло.
Надо уснуть. Вот так, сидя. Он же в тепле. Оно должно расслаблять, клонить ко сну. И мягкое кресло, и настоящее одеяло.
Дома, хотя кровати были широкие, Алина всегда засыпала, уткнувшись ему в плечо. И в гетто так засыпала. Правда, оттого что они были у всех на виду, стеснялась. Лишь когда все в комнате засыпали и становилось по-ночному тихо, она осторожно поворачивалась на бок, легонько, словно виновато, утыкалась ему в плечо, и по ее дыханию он чувствовал, как она погружается в сон. Сам он тоже ждал этого — ее голову у плеча. Даже в подвале, где между ними лежит Яник, — Алина через него протягивает руку и кончиками пальцев касается его плеча.
В столовой снова забили часы. Половина. Третьего или четвертого? Он все еще не спит, а завтра нужна ясная голова и силы. Если кто-нибудь из друзей Норейки или Станиславы согласится принять Яника и Алину, он немедленно, то есть как только начнет темнеть, вернется в подвал, чтобы сразу же вывести их оттуда.
Внезапно его поразило, что он думает только о Янике и Алине. А родители? Нойма?
Нет, о них он тоже думает. Все время думает. И завтра, когда Феликс будет уходить к Норейке, еще раз напомнит.
Неужели действительно в целом городе не найдутся всего три прибежища для ребенка с матерью, двух стариков и молодой женщины?
Но ведь того же, чего и он, хочет каждый узник гетто. А немцы держат жителей города в постоянном страхе. «Кто будет помогать еврею, тот и сам будет приравнен к еврею».
А в самом гетто спрятаться тем более негде. Все эти тайники, так называемые «малины», солдаты давно научились обнаруживать. Всего-то и надо отодвинуть от стены какой-нибудь шкаф или буфет, и окажется, что за ним дверь в комнатку, битком набитую перепуганными людьми. Остается только «Heraus, schneller!», кого-то для наглядности стукнуть прикладом, кого-то пнуть ногой и все. А в той кладовке, где они во время последней акции сидели… Если бы кто-то не окликнул солдата, который уже сбивал замок, то сейчас их бы не было на свете.